Ім'я файлу: Metro_2033_(1-aja_versija)-spaces_ru.doc
Розширення: doc
Розмір: 103кб.
Дата: 24.03.2022
скачати

Предыдущие главы идентичны полной версии.


Глава 12
Это был последний туннель, который ему надо было пройти, чтобы достичь наконец цели своего путешествия. Сколько таких туннелей осталось уже сзади – они были вроде неотличимы один от другого, но каждый из них обладал своей сущностью, навязывал своё настроение, и Артём, наверное, с закрытыми глазами, только лишь прислушиваясь к своим ощущениям смог бы теперь сказать, в каком из пройденных перегонов он находится, брось его куда-нибудь на спор.

Каким простым, каким коротким казался ему его путь, когда он сидя на дрезине на Алексеевской разглядывал в свете фонарика свою старую карту, пытаясь наметить дорогу... Перед ним тогда лежал неведомый ему мир, о котором достоверно ничего было неизвестно, и поэтому можно было набрасывать маршрут, думая о краткости дороги, а не о её безопасности. Жизнь предложила ему совсем другой маршрут, запутанный и сложный, смертельно опасный, и спутники, разделявшие с ним лишь малый участок его пути, могли поплатиться за это жизнью.

Но знал ли он сейчас, когда до вожделённой цели его странствия оставался всего только один туннель, больше о метро, чем в то мгновение, когда он спрыгнул на пути и шагнул в темноту южного туннеля, уводящего с ВДНХ?

Да. И нет. Казалось бы, теперь ему было доподлинно известно, что Китай-Город разделён на две части враждовавшими некогда бандами, что Пушкинская и ещё две станции захвачены фашистами, Павелецкая в одиночку сдерживает натиск чудовищ, спускающихся с поверхности, и так далее. Но кто мог ручаться, что пока он шёл от Павелецкой к Добрынинской, та не пала под ударом, и вся линия теперь медленно гибнет, не в силах противостоять вторжению? Или, может, грунтовые воды, терпеливо подтачивавшие перекрытия и опоры станций, не вырвались в конце-концов на свободу, стирая с карты метро целую ветку, по которой он совсем недавно шёл? Не говоря уже о мрачных вестях с Авиамоторной, рассылавшей по всему метрополитену тысячи маленьких зачумлённых гонцов...

Его знания ровным счётом ничего не стоили и вряд ли сильно помогли бы ему, реши он возвращаться на ВДНХ той же дорогой. Было совершенно бесмысленно пытаться накопить их, записать, запомнить и передать другим, это означало бы только взять на себя ответственность за их загубленные жизни. Ему вспомнились вдруг слова одного из охранников на Рижской, пытавшегося заговорить с ним: «Знание – свет, а незнание – тьма». Вдумываясь в эту беззубую метафору, Артём усмехнулся мысли, что сентенция была когда-то неуклюже переиначена и утратила свой первоначальный смысл. Некогда она, должно быть, гласила «Свет – это знание, а тьма – незнание».

Знание было невозможно в той извечной всемогущей тьме, чьи владения простирались во всём метро, кроме крошечных островков станций, выхваченных из океана мглы слабыми электрическими лампочками и багровым заревом факелов. Она отсекала человеческие поселения друг от друга, проглатывала неосторожных странников, впитывала бесследно крики о помощи, задерживала идущих, отнимала у отчаянно боровшихся за существование людей пригодные для жизни территории. И она исключала любые точные знания, она была само неведение, она препятствовала передаче точных и нужных сообщений и плодила мифы, правды в которых зачастую было меньше половины, а остальное заполняли навеянные тьмой фантазии.

На заре цивилизации, когда человек не научился ещё писать, его неграмотность тоже подталкивала его к сочинению легенд, которые было несложно затвердить и так передать своё послание потомкам. Но каждое следующее поколение рассказчиков искажало оригинал всё больше и больше, и само послание могло выпасть и затеряться в веках, потому что изменённая форма больше не удерживала его, как груда осколков, бывших раньше бутылкой, не может заключить в себе той влаги, что содержалась в целой бутылке. Когда же грамота наконец была изобретена, сообщения, передаваемые сквозь пространство или вдоль времени, больше не извращались, и мифы перестали существовать, уступив место письмам и летописям.

И вот теперь они снова вернулись, вытесняя пришельцев, и не потому, что не было больше возможности передавать точные сведения о действительности на расстояния и во времени, но оттого, что действительность эта утратила свои чёткие очертания, размылась, утратила резкость, и никакие сведения о ней не оставались точными больше одного мгновения. Сведения – всего лишь мёртвый слепок с постоянно изменяющейся формы, они относились только к тому мигу, когда этот слепок был сделан. Если форма меняется так непредсказуемо и интенсивно, слепки даже не имеет смысла делать. Всё время меняющая свои черты действительность вкупе с теми препятствиями, которые возникли на пути своевременных известий, навязывали свою форму передачи сообщений – забытый уже и покрывшийся густой серой пылью миф был снят с дальней полки, и опять вошёл в обращение.

Вызывающе неточный, не могущий и даже не пытающийся сообщить достоверные сведения, облекающий крупицы правильной информации в туманные шлейфы фантазии, которые хороши только тем, что завораживают воображение, миф как нельзя лучше подходил для этого нового мира. Мира, в котором понятия «точный» и «достоверный» превратились в пустую шелуху. Тьма – это незнание. Всё, что Артём знал о метро – это были лишь мифы. То, что ему рассказывали другие – мифы. То, что он пережил сам и рассказывал потом другим – тоже.

Он поймал себя на том, что продвигаясь последние минуты всё медленнее и медленнее, на этой мысли и вовсе замер. Будто тропа вывела его ненароком к какой-то неприметной калитке, и он стоит теперь у неё, не решаясь отворить и посмотреть, что же за ней. Можно заглянуть дальше, можно отступиться и идти себе своей дорогой. Ступить было туда не то что бы боязно, а скорее неприятно, и он отошёл от неё. Спешить было некуда, расстояние, отделявшее его от Полиса, в любом случае сокращалось с каждой секундой, и этот последний марш можно было смаковать шаг за шагом. Сейчас не надо было идти быстрее, достаточно было просто идти. Погрузиться в воспоминания о том, что осталось уже за плечами, воскресить в памяти погибших людей и увядшее время, осмыслить пройденное и совершённое, проследить свой путь от самого начала – и наконец триумфально приблизиться к его концу. Это напоминало леденцы из жжёного сахара - было сладко и тягуче, но ещё и отдавало лёгким запахом гари.

На протяжение всего своего похода он мало задумывался над его целью, гнал от себя все сомнения, ведь, орошённые вниманием, они немедленно пустили бы корни и раскрыли свои дурманяще ароматные цветы. Раньше он не мог позволить себе роскоши осмысления - она могла в любой миг превратиться в его слабость и помешать ему дойти, достичь конца пути. Теперь же, когда он был почти у цели, он разрешил себе осознать сделанное.

Его путь начался в той точке, где образовался разрыв между тем, что о мире думал Сухой, и представлении Хантера об этом. Сухой верил в гибель человечества, Хантер не желал капитулировать, и Артём, на которого упала искра этого отчаянного упорства, загорелся им тоже. Не важно, кто был прав тогда, быть может, и Сухой, знавший о метро и о человеке не меньше Хантера. Верность сказанного не имела значения. Важно было, во что хотелось верить. Тогда Артёму хотелось верить в то, что говорил Хантер. И он сделал первый шаг, приняв одну из сторон и определив свою позицию.

Когда на поставленный вопрос предлагается только один ответ, и не из чего выбирать, когда всё чётко разделено на чёрное и белое - не надо тратить время на никчемные раздумия. Действие – бог чёрно-белого мира.

Но с каждой шпалой, отдаляющей его от ВДНХ, цвета всё больше теряли свою сущность, чёрное перетекало в белое, и наоборот, всё больше смешиваясь. Хуже того, стали появляться совсем другие краски, гамма расширилась, и старое видение уже не подходило для восприятия реальности. Она оказалась много сложнее, чем рисовал ему Сухой, более многолика и не столь однозначна, как говорил Хантер.


Что в ней было истинно?

Когда Артём был в самом начале своего похода, истина была одна – выживание. Угроза была одна – чёрные. Спасение – идти вперёд и не останавливаться. Этими тремя штрихами очерчивалась исчерпывающая картина мира. Она была ясна и красива, она была настолько убедительна, что её можно было принять за подлинник, как можно спутать отражение в водной глади с отражающимся предметом. Но стоит кинуть камень в воду – как пошедшие круги исказят его и разрушат иллюзию.

Первый камень был брошен Ханом.

Это он заронил в Артёма сомнение в абсолютности понятий. Он поставил под вопрос видевшуюся дотоле незыблемой и безотносительной природу времени. На ВДНХ время было общей упряжкой, в которую были запряжены все обитатели. Оно объединяло, задавало ритм, синхронизировало. Это было так естественно, так привычно, что никому никогда не пришла бы в голову мысль об иллюзорности времени под землёй. Хан же отметал эту идею решительно и категорично, будто она была полной бессмыслицей и не заслуживала ни малейшего внимания. Он считал, что время у каждого - личное и нет никаких причин навязывать своё время другим.

В тот момент это показалось Артёму верным и естественным, хотя и вызывало некоторое сопротивление. Но среди станций, на которых он побывал, были такие, где время было определённым, осязаемым и жёстким. Ганза подчинялась строгому распорядку, и ни один житель Павелецкой не посмел бы усомниться в его абсолютности. Каждый из них чётко знал, что только следя за часами можно уцелеть. Восемь часов вечера на этой станции были именно восемью часами, и тот, кто изобрёл бы для себя другое время, поплатился бы за это жизнью. Значит ли это, что Хан был неправ?

С другой стороны, часы на Павелецкой вовсе не обязательно показывали то же, что циферблаты ВДНХ. И если была разница, довольно сложно стало бы установить, где же именно часы шли верно, если, конечно, такое вообще где-то было. На ВДНХ время являлось в целом просто условностью, за которую жители держались чтобы не опускаться. На Павелецкой это был не символ, а единственный способ выжить. И если правильно часы шли всё же на ВДНХ, и на самом деле было не восемь, а девять часов вечера, когда закрывались двери в переход – чьё время имело больше прав на существование – верное, но абстрактное, или неверное, но обусловленное реальностью? В конце концов, в мире, в котором больше не надо ни с кем советоваться и спрашивать разрешения, с временной шкалой можно играть, как заблагорассудится, прикладывая её то так, то этак, к череде световых дней и ночей. Означает ли это правоту Хана? Или же неправ никто?

Если единого времени нет и не может больше быть, то ещё один из циклопических столпов, на которых покоится обычное человеческое мироощущение, пошатнувшись, обрушивается в бездну. Баланс нарушается ещё сильнее.

Только поняв это, он заметил, что опять остановился. Тропа, казавшаяся прямой, опять вывела его к той же калитке, отворить которую в прошлый раз он так и не отважился. Сейчас он снова стоял у неё, раздумывая. Продолжить думать о том же – открыть её и попасть внутрь. Отогнать мысли – пойти дальше.

Пойти дальше. Потому что останавливаться нельзя.

Он должен.

Ему редко удавалось соткать и удержать перед своим мысленным взором ясное и правдивое изображение чего-либо, он не мог даже чётко представить себе лица своих друзей, и застыв на мгновенье, они тотчас таяли, как и картины виденных им станций, и всё остальное. Образы, создававшиеся в его сознании при слове «Полис» были чем-то настолько эфемерным, что не удерживались и этого мгновения. Сейчас он снова попытался вызвать их, чтобы противопоставить сияние мечты, которым они были окутаны, неяркому зловещему свечению, исходившему от той калитки и всего, что начиналось за ней.

Полис, волшебная столица метро, ждёт его. Не время для привалов.

Поход и стремление завершить его стали смыслом его жизни. Он уже не вспоминал о том, что должен не просто дойти до Полиса, но и найти там нужного человека, чтобы передать ему тревожное известие, он просто хотел дойти. Раньше в его жизни не было стержня, который заставил бы его делать что-либо с таким упорством и самозабвением. Хантер дал ему этот стержень. Но что произойдёт, когда он дойдёт и выполнит миссию? Стержень, конечно, будет немедленно выдернут, и наступят опустошение и слабость. Что же это за смысл жизни, который утрачивается с такой лёгкостью? И чем его потом заменить? Сможет ли он вернуться домой, обессиленный и бесхребетный, да и будет ли куда возвращаться?

А ведь если вдуматься, этот смысл, видевшийся ему единственно возможным и оправдывающим его существование – всего лишь один из многих. Каждый из людей, с которыми Артёму довелось говорить, принимал за него что-то иное, что-то своё. Хантер жил, чтобы обезопасить обитателей метро, относясь к нему, как к огромному организму, отводя себе роль защитной клетки, клетки-убийцы. Выживание, уничтожение врагов, устранение любого источника серьёзной опасности – постоянно, без отдыха, день за днём, секунда за секундой. Методично и спокойно, не испытывая никаких эмоций по поводу умерщвляемых им созданий. Он совершенно точно знал, что так надо, он не был проклят той тягой к сомнениям, которая так обременяла Артёма. Артём смотрел сейчас на мир сквозь некую многогранную призму, неузнаваемо искривлявшую черты всего видимого. Хантер – сквозь оптический прицел, накладывавший на любого, попадавшего в его поле зрения разлинованное перекрестье, превращавшее каждого в мишень.

За всем этим стояла животная жажда жизни, упрямое нежелание сдаваться и погибать, борьба за своё существование. Хантер был готов заплатить любую цену за выполнение своей задачи, не колеблясь, он ставил на кон свою голову, и может, однажды карты легли не в его пользу.

Действительность, в которой он жил, была тоже двухцветна: чёрные означали опасность. Всё остальное было выкрашено в белый и не привлекало его внимания. Смысл того, что он делал, был прост и доступен, с ним трудно было не согласиться. Но вот был ли он единственным?

Фашисты, безраздельно властвовавшие на Пушкинской, Чеховской и Тверской, тоже различали только эти два цвета, и были слепы ко всем другим. Разделяя оставшихся в метро людей на две категории, ведомые своей звериной ненавистью к инородцам, они видели полную черноту в смугловатой коже и тёмных волосах. Эти для них олицетворяли чёрное – угрозу, чужое, смерть. Себя и себе подобных они считали белыми – чистыми, избранными, заслуживающими право жить. Бредовые теории вселенских заговоров, которыми они убеждали друг друга в необходимости постоянно готовиться к войне, не расслабляться ни на миг, бдительно высматривать врагов в каждом проходящем через их территорию, могли напугать и насторожить только их самих. Они сознательно отказывались знать о метро что-либо, что противоречило или выходило за рамки их понятий о сущности бытия. Быть для них тоже означало бороться, но противником в этом случае был призрак, они пытались уничтожить собственные страхи, удовлетворить инстинкты ценой жизни десятков людей с другим оттенком волос и кожи, которые даже и не подозревали, что являются кому-то врагами. Расовая вражда жила только в их сознании, внешний и внутренний враг нужны были только чтобы оправдать жёсткость режима, извечная грустная история опять повторялась. Когда весь мир против тебя, и никому нельзя верить, это рождает озлобленность и отчаяние, а то в свою очередь дарит новые силы. Но для того, чтобы двигатель заработал и бесконечный крестовый поход против чужого начался, восприятие мира у крестоносцев должно быть упрощено до предела, потому что когда жизнь превращается в бесконечное поле брани, в ней уже не остаётся места и времени для самокопания и колебаний. И в их глазах действительность тоже представала чёрно-белой.

Им не было никакого дела до молота, нависшего на ВДНХ, в то время как Хантер, готовый пожертвовать собой, чтобы предотвратить или хотя бы смягчить его удар, не видел ничего важнее. Но самое главное – они верили в свою правоту так же сильно, как и он. Критерием в обоих случаях служила безоговорочная готовность убивать живущих – если ты достаточно убеждён в верности идеи, которая движет тобою, ты не поступишься и уничтожением других, которые расходятся с тобой во взглядах. Так во все времена человечество доказывало свою веру.

Люди, которые спасли Артёма от смерти, вынув его из петли за миг до удушения, верили в противоположное. Для них цвет кожи и национальность не имела ни малейшей важности. Напротив, они гордились тем, что их отряд был интернационален, тем что их объединяет не принадлежность к одному биологическому подвиду, а идея, делающая их похожими не телесно, а душевно. Эти думали одинаково и были готовы убивать тех, кто думал иначе. В сущности, они не так уж отличались от своих врагов, только уничтожали они по принципу внутренней несхожести, а не физических отличий. Артём вспомнил автомат и патроны, которые ему вручил на прощание товарищ Русаков. И автомат и запасной рожок были сняты с тел убитых. Обычное мародёрство. Почему он не побрезговал подарком? Что отличает этот поступок от обирания мёртвых тел, самого гнусного из ограблений? Почему он долго колебался, прежде чем согласиться оставить себе превосходный автомат Бурбона, который сам вручил его ему, хотя Бурбон умер сам, и Артём даже пытался спасти его, и почему он так легко принял оружие, стащенное с шеи застреленных конвоиров? Что превращало грабительскую добычу - в трофей, и заурядное убийство - в подвиг?

Идея. Она освящала преступление, меняла его значение, переворачивала с ног на голову привычные понятия и разрешала одним людям без угрызений совести стрелять в других, а потом раздевать трупы и оставлять себе понравившиеся вещи. Стоило поверить в неё, раскрасить мир в два цвета, и многое становилось дозволенным, многие вопросы обретали ответ. Но никакая вера не терпит сомнений, она требует решительно определиться: с нами или с ними. Если с нами, не смей ставить под вопрос ни одну частицу из того, что составляет нашу философию. Если ты усомнился – ты не с нами, а значит, против нас. Либо гордый, алый, как кровь павших товарищей, цвет нашего знамени, либо мутный, неразборчивый, неприятный, которым можно описать всё остальное. Пока.

И насколько Артём успел разобраться за свою жизнь в этой идеологии, главным её моментом было не достижение цели, а сам процесс. Упоительно было именно поджигать метро революционным пламенем, создавать динамику, изменять мир. Смысл был не в установлении другого строя, а в самой революции. Без движения идея хирела, вырождалась, теряла свою привлекательность.

Его удивило ещё, что мало кто из исповедовавших свою идею до конца понимал её смысл и разбирался во всех тонкостях её построения. Охранявшие его фашисты не знали толком, что означает их главный символ, бойцы революционной бригады обращались к своему гуру за разъяснениями, потому что не могли дать ответ на несложные Артёмовы вопросы. Выходило, что для того чтобы верить во что-то вовсе не было необходимым понимать как следует, во что ты собственно веришь. Это настораживало. Вера есть убеждённость, но о какой убеждённости может вообще идти речь, если не знаешь всего о том, во что хочешь верить? Может, на самом деле всё было ровно наоборот и безоговорочная вера как раз подразумевает незнание? Чтобы искренне верить во что-то, нужно видеть только его сильные стороны, а для этого нужно закрывать глаза на уязвимые моменты и игнорировать явные противоречия. Не знать о слабых местах, и не стремиться к тому, чтобы о них узнать. Там, где нет однозначности, нет места и для веры.

И те, и другие отказывались от Бога, некогда самой распространённой из вер.

Но религия тоже могла дать ответы на многие вопросы, тревожащие беспокойное человеческое сознание, и прежде всего она помогала преодолеть страх смерти, обещая вечное существование души. Ни одна из двух идеологий, с которыми Артём успел столкнуться, не утешала умирающих, она только пыталась внушить им, что их смерть будет не напрасной. Но кому это поможет смириться со своей участью?

Сотни людей, которых Артём видел в Сторожевой Башне, раскрыв рот, ловили каждое слово своего старейшины, и каждое его слово было для них истинным. Артём уже встретил на своём пути много истин, каждая из которых годилась для того, кто излагал её. Каждая из них не могла быть верной, так как многие из них противоречили друг другу. Значит ли это, что правильной не была ни одна из них? Можно тогда сказать – все эти люди заблуждаются, считая, что именно они пришли к ответу на главный вопрос, вопрос бытия. Можно посвятить всю свою оставшуюся жизнь поискам собственного ответа, решить, что пришёл наконец к той самой единственной правде, и даже внушить уверенность в своей правоте некоторому количеству последователей. Но кто-то другой, мыслящий иначе, посмотрит на тебя, и, пожав плечами, скажет: «Ну что ж, это всего один из возможных ответов». Так стоит ли искать её вообще, или надо заранее отречься от этого стремления, осознав, что оно обречено на тщетность?

Всё, что братья в Сторожевой Башне видели вокруг себя, подтверждало слова их наставника. Иначе и быть не могло. Вся история человечества, как бы она не повернулась, была бы сразу же воспринята ими в нужном ключе, любые происшествия укладывались в предначертанное свыше, нужно было только посмотреть на них под правильным углом. Свято веря в своего Бога, они видели в гибели мира Армагеддон, «Божью войну по истреблению зла», хотя вряд ли кто из них решался задуматься, было ли злом всё уничтоженное в этой войне. Случившееся как нельзя лучше доказывало им правоту священных книг, и они не желали составлять реалистические прогнозы снижения уровня радиации, расчёты запасов медикаментов, горючего, соизмерение оставшихся сил с нарастающей угрозой – всего того, что ввергало в уныние и безнадёжность Сухого.

Для них произошедшее было не гибелью мира, а сладостным преддверием царствия Бога на земле. Себя они видели избранным народом, который удостоился выжить в последней битве и будет допущен в рай при жизни.

Артёму вспомнился рассказ сбежавшего от сатанистов. Те тоже говорили о последней битве, но считали, что победила в ней как раз противоположная сторона, и видели в метро вовсе не ковчег, в котором остатки человечества несутся к райским вратам и вечной жизни, а начало спуска в Преисподнюю, и нельзя было сразу рассудить, чьё восприятие убеждало более. Как это могло быть, что одно и то же реальное событие может быть настолько по-разному понято и осознано разными людьми? Для одних метро было преддверием рая, для других – ада, а в голове звучал насмешливый голос Хана, опровергавший и то, и другое, и заявлявший безаппеляционно, что ни ада, ни рая больше нет, что все они уничтожены навсегда и бесповоротно, так что после смерти человеческая душа будет загнана в те же подземелья, где протекла вся жизнь тела. Что, закованная в трубы, обвивающие лабиринты туннелей, она будет метаться в безумном круговороте до скончания времён.

Хан вообще утверждал, что каждый после смерти попадёт туда, куда он намеревался попасть в соответствии со своим земным верованием. Но это значит, что он отрицал возможность подлинной веры в единого Бога? При этом сам он очевидно имел некую собственную веру, не только помогавшую ему прийти к целям его поисков, но и наделявшую его неземной силой. Был ли он прав, и если да, годилась ли его правда для кого-нибудь, кроме него самого?

Многое из того, что Артём услышал в Сторожевой Башне, показалось ему ошибочным или лживым. Чтобы всё услышанное им вместо беспорядочной груды кирпичей образовало стройное здание, необходим был скрепляющий раствор. И он знал, что послужило бы цементом для строения религии, которое наспех возводил старейшина Иоанн на своих уроках. Это были слова, которые, единственные из сказанного братьями, нашли в нём настоящий отклик. Брат Тимофей с завидной лёгкостью отвергал бессмысленность и хаотичность существования с той же лёгкостью, с какой обещал он вечную жизнь. Он давал ответы на два основных вопроса. Ответы эти были настолько приятны, настолько заманчивы, так хотелось принять их и больше никогда не возвращаться к тем тревожащим вопросам, что присоединиться к братьям, отречься от прежней жизни казалось ничтожно малой ценой, заплатить которую можно было с лёгкостью. Но именно оттого, что даваемые ответы были настолько легки и приятны, они и насторожили Артёма. Это были ответы для слабых, это были ответы для тех, кто был не в силах и не имел смелости услышать другие.

Впрочем, неважно, наколько всеобъемлюща, правдива и убедительна была вера брата Тимофея и старейшины Иоанна, наверняка у них нашлись бы и более изощрённые доводы, и тайные логические построения, которые они создавали для обращения духовно развитых, и которые позволяли им скрыть древние противоречия. Вопрос для Артёма был в другом.

Он вспомнил рассказ о Невидимых Наблюдателях, услышанный им на Полянке.

Что-то в этом странном веровании объединяло его и делало похожим на религию братьев из Сторожевой Башни. Артём вспомнил, как удивил его Евгений Дмитриевич, спросивший, неужели Артёма беспокоит невозможность искупления греха населения метро перед Наблюдателями. Сейчас он вдруг понял, что это не имело ни малейшего значения. Скорее наоборот, предполагаемое искупление осуществило бы программу, и вера немедленно потеряла бы свою мощь и свою привлекательность, потому что удерживать людей можно было только обещанием, а не его исполнением. Она тоже отвечала на один из главных вопросов, отрицая хаос и бессмысленность, отметая одиночество человека, обозначая собственную силу, ведущую людей. Как и в глазах братьев из Сторожевой Башни, согласно мифу о Невидимых Наблюдателях, человек не был предоставлен самому себе, и существование его была наполнено скрытым смыслом, несомненным, пусть и недоступным его разуму. Этого оказалось довольно, чтобы вдохнуть жизнь в легенду и сделать её частью реальности для многих.

Если каждый из встреченных им на его пути отстаивал истинность именно своего верования, отрицая ценность остальных, это могло указывать только на одно. Наблюдая за ними отстранённо, можно было заметить какую-то странную, болезненную склонность, обобщающую всех их, несмотря на видимые различия. Все они стремились верить во что-то, это стремление было настолько настойчивым, целиком поглощающим любого, что выбор объекта или идеи для веры становился второстепенным. Это была некая жажда, присущая всем людям, и каждый утолял её как мог. Мучила она и Артёма, и только оттого, что он увидел сразу несколько способов её погасить, ни один из них не привлекал его теперь.

Ведь если вера – это просто душевная потребность человека, и каждый может удовлетворить её по-своему, тогда ни один из способов удовлетворения не является единственным, а значит, не является он и истинным, потому что истина предполагает окончательный и исчерпывающий ответ.

Калитка была тут как тут, надо было только протянуть руку. Всё это время ему только чудилось, что уходит от неё всё дальше и дальше. На самом деле он просто плутал вдоль забора, пока не вышел к ней снова. И тропа, по которой он пришёл сюда, успела уже зарасти и затеряться в сорных травах, так что дорога оставалась только одна. И Артём почти физически ощутил, как он толкает вперёд дверцу.

Верить нельзя ни во что. Это не запрещено, но это лишено всякого смысла. Вера – это неизбежное упрощение бесконечно сложного мира, лежащего перед каждым из нас. С ней легче жить, но она превращает человека в зашоренную лошадь, которая не пугается происходящего вокруг, потому что ей доступна только малая его часть – лежащая прямо перед ней.

Артём сел прямо на землю. Тело его отказывалось идти дальше, и преодолеть эту инертность он не смог. Появлялось ощущение, что он протирает запотевшее стекло, через которое смотрел раньше, смутные очертания предметов обретают чёткость и значение, и взгляду открываются совершенно незнакомые прежде вещи.

Если любая вера позволяет видеть лишь небольшой кусочек мира, потому что остальная картина способна полностью перевернуть убеждённость в её правоте, то что же приходит её на смену? Как человек достраивает остальное строение, чем заполняет огромные зияющие провалы в картине реальности, предлагаемой верой? Мир, лишённый какой-либо из своих частей, искалечен, и люди пытаются восстановить его целостность искусственными конструкциями. Но этим нельзя излечить рану и заживить вырванную плоть мира. Люди не умеют вырастить руку взамен отрезанной, и они крепят к культе протез. Протез помогает им существовать, но он не является частью тела. Он – ложь, он – фальшивка, подделка под человеческое тело. Так же безыскусно они поступают и с действительностью. Взамен вырванных конечностей становятся грубо выструганные детали, и поверив в какую-либо идею, человек поселяется в протезированном мире.

Хуже того, они достраивают делающуюся незримой действительность, исходя из логики крошечного её фрагмента, видимого каждому из них. Но вся совокупность была заведомо лишена всякой логики и системы, так что любые попытки представить её в упорядоченном виде были изначально обречены. Глупо, увидев человеческий палец, считать, что и весь человек, должно быть, являет собой один огромный палец.

Чем достраивают свою ущербную реальность фашисты, захватившие три станции в самой середине метро? Тот её участок, что породил их идею и поддерживает её, так мал, что нужна поистине градиозная фантазия, позволяющая наполнить вакуум подходящим содержанием.

Они населили мир своими врагами, они внушили себе, что ненависть их врагов к ним – первична, они внушили себе собственное превосходство над ними. Но их противники ничего не знали о вражде, пока не попадали в их владения. Вражда была выдумана. Враг – иллюзорен. Как иллюзорен был и весь их мир, построенный на ненависти и национальном отличии.

Иллюзии помогали им заполнить пустоту, послушно образуя пугающие фантомы, они создавали столь необходимое чувство постоянной угрозы, они поддерживали их в их вере, наделяли жизнью их идею. Без иллюзий их мир постиг бы крах.

То же происходило и с революционерами, спасшими Артёма от смерти. Разве соответствовал мир, в котором они существовали, миру самого Артёма, миру Хана, или миру Хантера? Ничуть. В нём не было места ни для чёрных, ни для безголовых мутантов, ни для постигшей землю катастрофы. Всё это просто не укладывалось в ясную и чёткую схему, которой подкупала их идея. Соответственно это оставалось за пределами их действительности. Взамен вырванных кусков они строили свои собственные иллюзии.

Они до сих пор делили землю на два лагеря, как столетие назад, они нашли себе врага и заставили себя поверить в него, потому что история развития их идеи требовала присутствия подобного противника.

То, что старейшина Иоанн называл Армагеддоном и считал главным свидетельством своей правоты и истинности своей веры, просто не существовало в глазах товарища Русакова и его бойцов. Гигантский кусок реальности должен был быть изъят и уничтожен, а образовавшийся провал – занят соответствующими иллюзиями, чтобы они смогли продолжать верить в свою идею. И это было с лёгкостью проделано. В иллюзорном мире, населённом призрачными противниками и воображаемыми друзьями, им было намного спокойнее и проще, чем в действительности, например, Артёма.

Почти в том же мире жил и Михаил Порфирьевич, плававший блаженно в своих бесконечных воспоминаниях о прошлой жизни и воспринимавший пришедшие на смену времена как нелепую и уродливую фантазию.

Было ли игрой воображения то, что предрекали и сулили братья Сторожевой Башни, не поддавалось проверке. Иллюзорная часть их мира лежала за пределами человеческого опыта, и поэтому оставалась неузвимой. Но что отличало эту веру ото всех других? Она стояла наравне с ними, и недосягаемость её иллюзий не означала их реальность.

Так же иллюзорен был и мир верящих в Невидимых Наблюдателей, и мир сатанистов, и миры Сухого, Хантера, Хана, и его собственный мир. Каждый живёт в мире своих иллюзий, подумал Артём.

А что составляло его собственный мир? Верил ли он в то, что тот ограничивается сводами метро и людьми, населяющими их? Однажды ему почудилось, что метро – это огромный живой организм, и ощущение это было таким сильным, что и сейчас Артём не смог бы исключить полностью, что всё то, что он думал о действительности – не больше чем его заблуждение, а подлинная сущность мира чуть было не раскрылась ему, ускользнув в последний миг.

Имеет ли смысл селиться в мире чужих иллюзий? Стоит ли принимать чью-либо веру, поднимать на свой флаг какую-либо идею? Не важно, достойны ли вера и идея этого, достаточно ли они красивы, можно ли убедиться в них самому и убедить других. Вопрос в том, имеет ли всё это смысл, если заранее известно, что любая идея и вера по своей природе ошибочны и не цельны.

Можно выбрать мирок поуютнее, тот, иллюзорная часть которого завораживает или утешает выбирающего наилучшим образом. И можно отказаться от любой попытки упростить мир, ограничить его, подчинить его какой-либо логике, систематизировать и сделать максимально пригодным для своего обитания – и просто наблюдать всё его бесконечное многообразие. Но цена такого выбора высока: пустота бытия, бессмысленность существования, безграничное одиночество, отсутствие надежд. И всё равно всеохватывающая картина настоящего мира не будет ему доступна никогда. Так стоит ли одно другого?

Но тогда, взявшись выполнить поручение Хантера, Артём спасал не весь мир, и даже не человечество, а всего только собственную действительность самого Хантера? Отказываясь селиться в мире чужих иллюзий, человек должен обратиться внутрь себя, потому что только он теперь и имеет значение. Не только гибель населения метро теряет смысл в этом случае, но даже и конец света. Смерть каждого человека, гибель его личного мира - и есть конец света для него. Значение имеет только его смерть, и больше ничего.

Калитка захлопнулась. Последний из столпов его мировоззрения рухнул вниз, увлекая за собой в бездну и всю его уверенность в правильности того, что он делает, и решимость продолжать своё дело.

Его последний сон предстал перед ним с поразительной ясностью.

Нескончаемый туннель, по которому он брёл без отдыха и надежды на окончание пути, туннель, продолжение пути в котором не приводило к выходу. Чтобы завершить поход, надо просто перестать идти? Теперь это были не пустые слова, они обретали сейчас новое значение, перекликаясь с другой его мыслью. Если его дорога началась, когда он поверил во что-то и вошёл в мир чужих грёз, то логичным окончанием его было бы не достижение цели, а а выход из этого чуждого мира. Его путь не мог быть просто механическим передвижением к пункту назначения.

Теперь всё становилось на свои места. Надо просто перестать идти вперёд, потому что, идя вперёд он подчиняется законам чужого мира и играет по чужим правилам, верит в заведомое заблуждение. Отказаться от этого, остановиться – и поход будет завершён. Всё?

Нет. Все эти мысли лежали на одной чаше весов, но было что положить и на вторую. Его отчим. Женька. Женькина маленькая сестра. Можно отказаться от веры, можно осознать иллюзорность мира каждого из живущих, но если остановиться, то они, может, погибнут. Артём вспомнил Виталика, лежащего на носилках, с которых стекала кровь, очень много крови, потом почему-то Ванечку, садящегося на землю, схватившись за свой живот, в котором застряла пуля, и попытался представить себе мёртвого Сухого. Нет.

Он встал. Образ мёртвого Виталика пришлось поддерживать изо всех сил, словно хлыст занеся его над самим собой. Но его не хватило для того, чтобы заставить ноги сделать и одного шага.

Тогда он подумал о Полисе. Начал перебирать в своей памяти всё самое чудесное и необычное, самое чарующее, что он когда-либо слышал об этом месте, напоминать себе, что когда-то это было его мечтой – попасть в последнее место, где человек оставался человеком... И о лампах дневного света, и о бесконечных книгохранилищах, и о неземной красоте залов, о которой столько говорил Сухой. Всё это было, может, всего в десяти минутах ходьбы от того места, где он сейчас стоял. И если даже его миссия потеряла свой смысл, или, вернее, теперь он понял, что она его никогда и не имела, всё равно стоило продолжить идти хотя бы ради того, чтобы наконец увидеть легенду своими глазами.

И тут его мысли соскользнули на сказанное Сергеем Андреевичем – про судьбу и сюжет. Тогда эти слова толкнули его вперёд, словно новая, смазанная пружина, вставленная в изношенный проржавевший механизм заводной игрушки. Теперь они были ему чем-то неприятны. Может, оттого, что его теория лишала Артёма свободной воли, и если бы он пошёл теперь вперёд – то не следуя собственному решению, а покоряясь сюжетной линии своей судьбы. Но с другой стороны – как можно было после всего произошедшего с ним отрицать существование этой линии? Теперь он не мог уже больше поверить в то, что вся его жизнь – только цепь случайностей? Он хотел думать о чём-то другом, но всё время возвращался к этим словам.

Слишком много пройдено уже, и с этой колеи нельзя так просто сойти. Если он дошёл до сюда, он должен идти и дальше – такова неумолимая логика его пути. Сейчас уже поздно останавливаться, и нельзя уже отвернуться и двинуться обратно. Он должен идти вперёд. Должен. Это и есть его судьба.

Он осознал, что шагает вперёд уже после того, как сказал себе последние слова. Вернулось то ощущение, будто в его тело, как в оболочку, вставили жёсткий каркас, и сила, приводящая его ноги в движение – принадлежит не ему, а тому существу, которое заняло его место в собственном теле.

Ноги шагали всё быстрее, хотя спешить было некуда, и он хорошо отдавал себе в этом отчёт. Голова вдруг очистилась от всех мыслей, исчезли сомнения, рассеялись гнетущие ощущения пустоты и бессмысленности, и стало вдруг так спокойно, так хорошо, и в сознании заиграл тот самый оркестрик, что замолк надолго где-то в начале его пути. Главное теперь было ни о чём не думать. Он больше не принадлежит себе. Он должен идти вперёд.
В конце туннеля показался свет.

Глава 13
У входа на станцию, там, где за бетонными блоками заграждения, стоял кордон, выстроилась небольшая очередь. Солдаты в зелёной форме и фуражках тщательно обыскивали приходящих на станцию, так что Артём в какой-то момент даже порадовался, что у него не осталось никакого багажа. Перед ним стояли ещё двое – плюгавый старичок с большой блестящей залысиной, одетый в потрёпанный грязный ватник, и высокий коренастый парень с обритой наголо головой. Парень отказывался открыть свой рюкзак, и Артёма это очень раздражало, потому что из-за него выходила такая задержка. Вглядываясь поверх голов, в глубине станции Артём заметил лампу необычайной яркости, источавшей ярко-белый свет, такой резкий, что глаза начинали слезиться, но отводить их всё равно не хотелось.

Дознавание оборвалось на полуслове, когда пограничник потянулся сам к рюкзаку бритого парня. Тот дёрнулся всем телом назад, вцепившись в рюкзак с другой стороны, и бросился бежать обратно. Солдат, не удержав равновесия, полетел на землю, а его напарник сорвал со спины автомат, поспешно передёрнул затвор, и не целясь, дал веером очередь в спину убегающему.

Первые три пули только высекли искры из бетонных стен, четвёртая угодила в плечо старичку в очках, пройдя его насквозь, и тоже канула в никуда. Пятая вошла Артёму в шею, перерезав сонную артерию и перебив шейные позвонки, шестая ударила его в левую скулу.

Он умер раньше, чем успел повалиться на сырой пол туннеля, ещё в тот момент, когда пятая пуля ломала ему хребет.
Всякое бывает.
скачати

© Усі права захищені
написати до нас